Моя родословная

 

 

 

Не офицер я, не асессор,
Я по кресту не дворянин,
Не академик, не профессор,
Я просто русский мещанин.

Александр Пушкин

 

Грузинские предки по линии Барбакадзе были выходцы из западной Грузии: они оказались в Хашури, будто бы откуда-то из-под Зестафони.

Некоторые соображения по этимологии собственной фамилии возникли у меня во время пребывания в Кракове. Дел о в том, что там находятся развалины старинной крепости, называемой “Барбакан”. История этого, явно не польского, названия по словам экскурсовода, якобы такова.

Давным-давно, то ли в ХVI то ли в ХVII веке, во время очередной войны с Османами, которые осаждали Краков, в этой крепости засела горстка польских воинов, отчаянно сопротивлявшихся многократно превосходящим силам турок. Все попытки взять крепость штурмом были безрезультатны. Чем закончилось дело, точно никто не помнил – то ли всех защитников перебили, то ли в результате многодневной осады они, в конце концов, сдались в плен, главное в другом. Восхищенные мужеством поляков турки назвали своих противников храбрецами (несмотря на многие жестокости с обеих сторон, это было ещё рыцарское время, когда восхищаться достоинствами врагов не считалось изменой родине и пропагандой пораженческих настроений), что по-турецки звучало барбакан. Так и осталось это название за крепостью.

Ко мне это может иметь вот какое отношение. Западная Грузия – Имеретия - находилась длительное время то непосредственно под владычеством Блистательной Порты (в отличие от Восточной - Кахетии и Центральной – Картли, которые были сферой влияния и интересов Персии), то под её сильным влиянием. Возможно, корни фамилии Барбакадзе восходят к турецкому слову барбакан, и тогда наша семья может считаться Храбрецовыми. Хотя, почти наверняка, это не более чем мои досужие домыслы.

Так это и оказалось. Когда я начал давать читать этот текст, то мне указали, что барбакан вовсе ни какой не храбрец, а небольшая фортификационная постройка, вынесенная за пределы основной крепости, как это и было в Кракове. Иначе она называется зубец (помните Кутафью башню в Московском Кремле?). Ну и ладно, на Зубцовых я тоже согласен, хотя твердо помню, что экскурсовод рассказывал именно первую версию.

Про прадеда я знаю только, что его звали Шио, как и отца, да и то потому, что сохранилось свидетельство о рождении отца, выданное почему-то в 1952 году за три месяца до его смерти, где полностью назван дед – Василий Шиович. Из этого можно сделать вывод, что прадед умер между 1911 (год рождения старшего брата отца – Ираклия) и 1913, годом рождения отца. Если бы он умер раньше, то в честь него был бы назван старший внук. Ясно, что он крестьянствовал, больше в то время в деревне делать было нечего.

Дед Василий, старший из трёх братьев (младших звали Николай и Георгий), самая загадочная личность в семье. Умер он ещё до войны, и, когда я стал ездить в Грузию самостоятельно, уже в студенческие годы, никто не мог рассказать ничего вразумительного о его жизни и судьбе. Отец мой давно умер, бабушка - Макине-бабо по-грузински, которая вполне сносно для деревенского жителя говорила по-русски (в городах практически все раньше владели средством межнационального общения), стоило мне заговорить про деда, напрочь забывала весь свой словарный запас и делала вид, что не понимает моих вопросов.

Интересно, что в грузинском языке при сохранении аналогичных с русским звучаний названий ближайших родственников (мама, папа, дед, бабка), они оказались как бы сдвинутыми по фазе: отец это мама, мать это дэда, дед это папа, но с ударением на последнем слоге как по-французски, и только бабушка, как и в русском, завется бабо.

Бабо Макине с детьми, в центре отец, а еще говорят, что грузины все черные.
Бабо Макине с детьми, в центре отец, а еще говорят, что грузины все черные.

Кто-то из дядьёв, родных или двоюродных, уже не помню, а их у меня больше десятка, рассказывал, что дед был краснодеревщик, и когда в середине двадцатых годов в Тбилиси сгорел оперный театр, его с бригадой пригласили для изготовления новой мебели. С работой дед справился и получил за это 10000 золотыми червонцами, сумму совершенно фантастическую по тем временам (да и по нынешним тоже). И вот эту прорву деньжищ он пропил за несколько дней, так что гулял весь проспект Руставели, и возглашались тосты за Васо Барбакадзе. Этого не могла, будто бы, простить ему бабка и много лет спустя после его смерти. Сколько здесь правды, сколько легенды, а сколько обычного грузинского бахвальства я, увы, не знаю.

Бабушка Макине из рода Мурджикнели, не менее многочисленного, чем род Барбакадзе. Они живут в Боржоми, Бакуриани и Квишхетах, но кроме родных сестёр бабо – Элички и Сони, остальных я почти не знаю.

Отец, как и его три брата и две сестры, родился в селе Беками, что на полдороги между Хашури и Сурами, где сохранились развалины знаменитой Сурамской крепости. Отец – средний из детей: Нина и Ираклий старшие, Акакий (Како) и Цицина младшие, самый младший Сосо (Иосиф) умер ребёнком.


Дядя Акакий. Еще не было войны, плена, маки и лагерей
Дядя Акакий. Еще не было войны, плена, маки и лагерей

Беками и сейчас, по существу, это одна улица, вдоль которой стоят двухэтажные дома (это норма в Грузии: первый этаж хозяйственные помещения, кухня, марани – что-то вроде винного погреба, а зимой и место для кур и коз, коров держали далеко не все, второй – жилые комнаты и, обязательно, большая терраса), позади которых располагались огород, сад и виноградник. Сейчас сад не кажется мне очень большим, но в детстве это был громадный лес, где можно было целыми сутками играть в войну и прочие игры, и найти тебя, пока ты не захочешь себя обнаружить, практически невозможно. Вместе с двоюродными братьями и дядьями мы забирались в крону громадного орехового дерева и сидели там часами, поедая еще не зрелые, но ужасно вкусные молодые грецкие орехи, отчего наши руки и физиономии становились черными, так что характер наших занятий не оставлял ни у кого ни малейшего сомнения. В конце деревни – кладбище, откуда открывается изумительный вид на долину.

Я не знаю как сейчас, но в конце 50-х годов едва ли не половина Беками носила фамилию Барбакадзе и приходилась друг другу какой-то роднёй. Начав как-то вспоминать своих двоюродных и троюродных братьев и сестёр, я сбился со счёта на восьмом десятке (!). Но семьдесят насчитал точно. Они все конечно лучше меня знали друг друга, хотя все вместе встречались в основном на свадьбах либо похоронах. Однако и с ними случались курьёзы. Переехавший в Тбилиси сын тети Нино Аркадий, к сожалению очень рано умерший, преподавал в Политехническом институте, и только на экзамене, прочитав в зачетке знакомую фамилию, узнал, что один из студентов - его двоюродный брат: Василий Акакиевич Барбакадзе.

Кстати об образовании. Только дед Георгий, младший из трёх, имел высшее образование: много лет он проработал главврачом Хашурской горбольницы. В следующем поколении получивших образование стало чуть больше: дети Георгия – Тамаз и Мзия пошли по стопам отца, две дочери деда Николая тоже стали врачами.

Отец – Шио Васильевич Барбакадзе – родился 18 апреля 1913 года в селении Беками.

Я так и не разобрался в том, является ли Шио самостоятельным именем или оно уменьшительное от Шота. И в быту, и в литературе по этому поводу сплошная путаница и неразбериха: полное имя отца знаменитого полководца Георгия Саакадзе, если судить по книге А. Антоновской “Великий Моурави”, было Шио, следовательно, вообще оно существует. А вот отца часто называли Шота, хотя во всех документах стояло Шио. Меня постоянно называли Шотас бичи – мальчик Шоты, и никогда – мальчик Шио.

После окончания школы, вероятно уже в Хашури (до которого час ходу пешком), так как в Беками и после войны была только начальная школа, отец уехал в Тбилиси, где закончил в 1932 году химический техникум и получил звание техника основной химической промышленности. Два года он где-то работал, а в 1934 приехал в Москву и поступил в Менделеевский институт, где и оказался на одном курсе с Катей Лангевиц, худенькой миловидной девушкой, своей будущей женой и моей мамой. Вероятно в 1937 (опять эта сакраментальная дата) его либо призвали в сталинские соколы,

в летной школе после первых полетов

    


     сталинские соколы готовы выполнить любое задание Родины



     сталинские соколы готовы выполнить любое задание Родины

    

в летной школе после первых полетов


    
либо по комсомольскому или партийному призыву он сам пошел в них, в соколы то есть. Закончив летную школу, он стал служить в морской авиации в Евпатории и к началу Финской кампании был уже старшим лейтенантом.

Ухаживать за мамой он начал чуть ли не с первого курса, а когда ушел в армию, то без конца писал ей письма и при первой же возможности вырывался в Москву. Еще до окончания института в 1939 году, мама приехала в Евпаторию, где стояла часть отца, и они поженились,

Они уверены, что впереди их ждет безоблачная и счастливая жизнь
Они уверены, что впереди их ждет безоблачная и счастливая жизнь
хотя грузинская родня была против русской невестки, да ещё и с немецкой фамилией. Потом они к ней привыкли, но окончательно стали считать своей, когда после всех перепитий с пленом и лагерем – многие ведь отказывались от сидевших мужей - мама сохранила верность отцу. А уж когда после его смерти, будучи совсем не старой – ей было всего 37 лет, не вышла вторично замуж, храня память об отце, её стали чуть ли не боготворить.

И вот последнее письмо отца с фронта от 16 февраля 1940 года.

Начинается оно так: “Катя! Итак, мы приехали”; значит, впервые попали на передовую, на авиационную, разумеется. Накануне у отца был день рождения, начальство выдало водки, и нормально отпраздновали.

Я ничего не путаю, мы всегда отмечали его день рождения 15 февраля, а вот в метрике стояло 18 апреля – ещё одна загадка. На самом деле могло быть так: в Беками не было церкви и крестить ребенка можно было только в Хашури либо в Сурами, а февраль - месяц не для пеших прогулок с новорожденным, и отца, родившегося 15 февраля, крестили и соответственно сделали запись в церковной книге 18 апреля. Но это опять мои домыслы.

Письмо коротенькое: тетрадный листок, не полностью исписанный довольно размашистым почерком (как потом изменился почерк в лагере – стал мелкий, убористый, местами почти не разбираемый). Пишет, что “кормят их как поросят”, четыре раза в день и что скоро они “приступят к своим непосредственным делам”, то есть ещё в боевых действиях не участвовали.

А в следующем письме уже: “Сообщаем, что 18/II-40, после выполнения боевого задания т. Барбакадзе Ш.В. на аэродром не возвратился. Сейчас организованы поиски. О результатах Вам сообщим”. Подпись не разборчива, не на бланке, без печати, написано от руки. Кстати, это и все остальные письма того времени, написанные фиолетовыми чернилами, прекрасно сохранились (об этих фиолетовых чернилах ещё придется вспомнить по другому поводу), а вот карандашные письма из лагеря и ссылки едва читаются.

Через полтора месяца, уже после окончания войны (мирный договор был заключен 13 марта), из Крыма, места основной дислокации полка, приходит письмо от полкового комиссара. “Вынуждены сообщить Вам, что Ваш муж Шио Васильевич Барбакадзе не возвратился с полёта при выполнении боевого задания в борьбе с белофиннами. Очевидно, наши враги вырвали его из нашей общей семьи”. Дальше про свои переживания, про героя мужа, про Долорес Ибаррури, мол, лучше быть вдовой героя, чем женой труса, что белофинны дорого заплатили, что жертвами мы обеспечили безопасность Ленинграда, про вечную память о погибших товарищах. Не бойтесь, значит, трудностей, крепитесь, не теряйте равновесия, сохраняйте себя для будущего ребёнка, то есть меня. Вам будет всемерная помощь. Пишите. И всё.

А до моего рождения чуть больше двух недель.

Как мама всё это перенесла, не представляю.

В какой же момент отец вдруг из героя превратился в труса и предателя?

Когда сбили самолет, потому что истребители сопровождения сбежали при появлении финской эскадрильи?

Или когда выбрасывался с парашютом из горящего бомбардировщика?

Или когда, приземлившись, сразу не застрелился?

Ведь до начала большой войны оставалось больше года и все сценарии её развития, и те, которые официально разрабатывались в Генштабе, и которые, если верить Резуну-Суворову, разрабатывались втихаря, и доводимые до народа через книги, кинофильмы, радиопередачи – малой кровью, да на чужой территории - исходили из доктрины победоносного нашего, а не ихнего блицкрига, в котором существование своих пленных просто не предполагается.

Разумеется, когда реально, через несколько дней после начала боевых действий чуть ли не миллион солдат непобедимой и легендарной армии оказался в плену у немцев, необходимо было дать всем этим трусам и предателям острастку и зачислить их во врагов народа и изменников Родины. Хотя нормальному человеку этого не понять: два крупнейших военных деятеля XX века – генерал де Голль и маршал Тухачевский - побывали в плену и блестящую военную карьеру сделали после этого прискорбного, но не преступного факта, и никто их за это не корил.

Но до этого, повторяю, было ещё далеко, в Финской войне число пленных вряд ли превысило несколько тысяч, откуда такая потребность в мести и жестокости?

После того, как это было написано, мне случайно попалась в руки - сын купил по глупости – книжонка “Война. 1941-1945. Факты и документы”. Сама по себе она интереса не представляет - обычный теперь образчик желания переписать историю заново (вернее застаро, где-то слышал: русская история – самая непредсказуемая) и рассказать, каким великим полководцем был наш Верховный Главнокомандующий. Однако ряд впервые опубликованных документов, хотя комментируются они однобоко и предвзято, весьма красноречивы. В частности, там приводятся данные о людских потерях в Финской кампании (стр. 33). Данные потрясающие! Оказывается, что (цитирую):

“… в Красной Армии убитые, пропавшие без вести, пленные составили около 127 тыс. человек, а в финской армии – более 23 тыс. Пленных красноармейцев и командиров Красной Армии было около 6 тыс. Практически никто из них не сдался в плен добровольно (выделено мной М.Б.). 152 красноармейца были “распропагандированы” и завербовались в “Освободительную армию России”. Финнов в советском плену было около 1100 человек. Отношение к ним было довольно сносным. На родину из них возвратилось 847 человек. 20 человек осталось в СССР. Худшее ожидало советских военнопленных после их возвращения на родину. 414 человек, обвиненных аппаратом НКВД “в активной предательской работе в плену и завербованных финской разведкой для вражеской работы в СССР”, были арестованы, 232 – приговорены к расстрелу”. Конец цитаты.

Тут много непонятного. 232 – это из 414, или их нужно плюсовать? Даже если так, то почему же из 6 тыс. человек арестовали всего 10%? Что-то не верится. Но все равно цифры поражают: и по потерям, и по пленным, и по “невозвращенцам” у нас шести-семикратное ”превосходство” над финнами!

Тогда становится более понятной кровожадность НКВД: за каких-то неполных четыре месяца столько предателей!

Обменяли пленных вскоре после окончания войны. Отец арестован 20 августа 1940 года, наверняка сразу после обмена, иначе дал бы о себе знать (тесен мир: одним из руководителей миссии с советской стороны был Иван Васильевич Маевский – второй дед моего сына Максима), и сразу отправлен в Воркуту. А вот судили (впрочем, какой там суд – постановление ОСО при НКВД СССР и порядок) если верить справкам о реабилитации только 15 июня 1942 года.

С этими справками тоже сам черт ногу сломит. Их у меня три.

Первая, полученная в Военном трибунале Московского военного округа в 1967 году, сообщает, что дело пересмотрено, постановление отменено и дело прекращено за отсутствием в действиях отца состава преступления. В чем состояло преступление, какая статья (или статьи?), какой срок – об этом ни слова.

Затем, через двадцать лет, почему-то оказалось необходимым получить новую форму справки, старая, дескать, недействительна. Это представляете, какая работа? Сколько человеко-месяцев (а может, и лет?) потребовалось на замену форм этих справок по всей стране? А кто-то удивляется, откуда у нас столько чиновников. В новой справке говорится о контрреволюционном преступлении и лишении свободы на период войны. И опять ни статьи, ни срока, если не считать сроком “на период войны”.

Наконец, в третьей справке, уже меня, Марка Шиовича Барбакадзе, признающей пострадавшим от политических репрессий, преступление называется: “за добровольную сдачу в плен (по политическим мотивам)”; ну и тот же непонятный срок – заключение в ИТЛ на период войны.

Большую несуразицу трудно придумать: после выполнения боевого задания, то есть, отбомбившись над военными, а то и над мирными объектами, возвращаются ребята на базу и вдруг решают - а не изменить ли нам Родине, не сдаться ли нам добровольно в плен, потому что мы не согласны с политической линией Политбюро ЦК и прошедшего год назад XVIII съезда партии или усатый генсек нам не нравится (особенно отцу – многие грузины и сейчас им гордятся). При этом все трое – пилот (это отец), штурман и стрелок-радист - члены партии, молодые, честные, искренние, в правоте своего дела не сомневающиеся. В это время проклятые белофинны сбивают самолет, чем облегчают выполнение преступного замысла.

Первая весточка от отца датирована первым мая 1941 года, я уже, наверное, начинал ходить. Не могу не привести это письмо полностью, сохранив его орфографию.

Здравствуй Катя!

Очень долго думал, писать ли письмо, есть ли смысл и я все же надумал сообщить о своем существовании. Я не знаю и не могу знать вашую жизнь. Но всё же я думаю, что вы живете неплохо. С этой надеждой я живу тоже, неплохо, хотя очень многого не хватает и, прежде всего, скучаю о вас и, особенно, о том маленьком существе, которого я не видел, которого ждал, но не дождался. Если мне память не изменяет ему уже больше года, конечно, если он жив. Хочу взглянуть на него, но возможность я не имею, и моя просьба сообщить о моем ребенке подробное сведение и, если возможно прислать его фотокарточку, чтобы посмотреть на его образ.

Катя! Я прошу тебе простить мне, в чем ты меня обвиняешь, но ведь я тоже не виноват, если природа покорила меня, и, к сожалению, не могу сообщить о моей жизни и существование. Но ты должна понять, в чем тут дела и почему меня нет, и не имел возможности писать. Но факт, то, что сейчас я нахожусь далеко, очень далеко на север за полярным кругом. Но что еще писать о себе, пожалуй, все. Если это не удовлетворит твое любопытство, больше ничего не могу сделать.

Я прошу тебя сообщить обо всем, о своей жизни подробно, имеешь ли откуда-нибудь помощь, если да в каком размере. Имеешь ли связь с моими родными, если да сообщи мне о них и сообщи им обо мне. Имеешь ли связь с моими друзьями по службе, если да, сообщи о них тоже. Но пока все, привет всем.

Мой адрес: Коми АССР, Печорская область, п/о Абезь, п/я 274/3, мне.

Целую много. Твой друг Шио.

P.S. Лучше бы было прислать письмо воздушной почтой, можно бы было быстрей получить. Шио.

Выделенный мною абзац, кроме того, что это почти непереносимый крик одинокой и измученной души, содержит для меня, по крайней мере, две загадки: поняла ли мама этот зашифрованный текст и как она на него отреагировала. Это нам, умникам конца ХХ и начала ХХI веков, прочитавшим сначала “Судьбу человека“, затем Ивана Денисовича и Архипелаг и всю ту гору литературы о зеках вообще и пленных в частности, никаких тайн тут нет: если далеко за Полярным кругом и не имел возможности писать, дураку ясно - человек на зоне. А вот как это воспринималось в мае 41 года, поди, узнай. Мама умерла уже давно, но, боюсь, и она вряд ли вспомнила бы свою первую реакцию на это письмо.

1 января 1941 года мама начала вести дневник, который предварила эпиграфом:

Durch Leiden Freude…

L.Betchoven.

Без von, но и без перевода, немецкая все же кровь.

В дневнике она записывала для отца, он ведь не погиб, а только пропал без вести, как я расту и какие свершаю подвиги. Тут по этому вопросу тоже полный туман. Вот запись от 29/I:

Приехала Д. из деревни. Рассказывает, что в конце декабря и начале января несколько человек вернулись из плена – были в лагерях………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….

Родной мой! (дневник-то пишется для отца). У меня какое-то двойственное чувство: странно, но я в одинаковой степени верю в то, что ты жив и должен вернуться и в то же время потеряла надежду увидеть тебя. Увидеть у тебя на руках наше “рыжее солнышко” – сына, о котором ты так мечтал,… Сбудется это… и когда…

Слова плен и лагерь уже известны, но про отца никаких сведений нет, кроме письма полкового комиссара, о котором мама вспоминает 2/V 41г. – год назад она его получила:

…надежд становится все меньше и меньше.… Теперь я даже не уверена в том, что он жив…

А вот и 22/VI:

Сегодня в 12ч.15м. Молотов произнес по радио речь.

Германия напала на нас.

Война!

Пишу письмо Сталину.

О чем? Если ничего не известно, что можно просить даже у него?

Наконец 12/VIII:

Получила письмо от Шио……………………………………………………..

Шио жив…

Это то самое письмо, проверенное военной цензурой. Даже с учетом военного времени (а написано оно первого мая, за 52 дня до войны) шло оно долгонько. В дневнике, кроме этих двух строчек, про отца ни слова. Бомбежки, затемнения, сборы в эвакуацию, отъезд, арест отца (моего деда Оскара), высылка бабушки в Казахстан. Маму не выслали, так как она имела уже грузинскую фамилию, а то, как миленькая, загремела бы вместе со всеми. Загадка тех времен: что лучше – быть женой зека или иметь немецкую фамилию? Вернее, что хуже…

И так до 1944 года, когда вернулись в Москву из эвакуации.

Под новый год “бабука” (так я называл тетку матери) мне опять гадала; нагадала свадьбу – на сей раз ее гаданию не суждено исполниться. На возвращение Шио я уже перестала надеяться, а вновь выйти замуж пока не имею ни желания, ни возможности.

Мужская солидарность с отцом, хоть и виртуальная, он ведь умер, когда мне было всего 12 лет, – какая тут мужская близость, конечно вопиет. Но хоть капельку объективности: поженились они в марте месяце, жили в разных городах, мама защищала диплом, и только летом они вместе отдыхали в Сухуми (есть альбом с фотокарточками того периода – какие они молодые, красивые, веселые и счастливые; скажи им кто в тот момент об их будущей судьбе, разве поверили бы?). А потом война и все. В общей сложности они не пробыли вместе и полгода. А потом четыре с лишним года одиночества, неизвестности, ожиданий, да еще ребенок, да еще безденежье, да еще война, голод, эвакуация и прочие прелести. Поневоле задумаешься…

И вдруг 26 марта 44 года:

После обеда неожиданно пришла мама (вероятно, это Надежда Ипполитовна – первая мачеха), заметно взволнованная:

- От кого ты больше всего хочешь получить письмо?

Замерло сердце… Знакомый почерк на конверте. Шио жив!! От волнения не могу распечатать письмо… Четыре года был в заключении за то, что попал в плен в Финляндии, теперь освобожден, но без права выезда…

Про свою жизнь отец в этом письме пишет вскользь:

Живу я, сами понимаете, четыре года на заключении, но ничего, как-нибудь. В армию просился, но не берут, хотел еще полетать, да фашистов погонять.

Дальше пошли месяцы надежд, волнений, ожиданий и разочарований. В дневнике у мамы написано о резком ухудшении состояния здоровья отца, сама же она мне много позже рассказывала про каверну – открытую форму туберкулеза, водянку и порок сердца. Могу только предположить, что его с таким букетом просто актировали и до окончания срока (на период войны ведь) отпустили в ссылку умирать. В одном из писем он пишет:

…проклятый север забрал мое здоровье…

Как-то ему удалось добиться разрешения поехать в Грузию, опять, скорее всего, в связи с состоянием здоровья. Эшелон, на который он пристроился, ехал через Москву, и сутки отцу удалось пробыть у нас.

Пожалуй, это первое оставшееся в моей памяти реальное событие (увы, не Толстой, как купали и пеленали, не помню). Мы жили в Сокольниках на 5-ом Лучевом просеке в деревянном доме при детском туберкулезном санатории, где мамина тетка работала завучем. Втроем мы жили в одной комнате, вряд ли больше 15-20-ти метров.

Война подходила к концу, на офицеров нацепили золотые погоны, и они ходили, скрипя новенькими портупеями и оставляя за собой шлейф запаха Шипра. Такими были мамин двоюродный брат Лева и его однополчане, с которыми он к нам изредка заходил. На столике стояли две фотографии: отца, которого я никогда не видел, и Льва, частенько захаживавшего, да всегда с гостинцами племяшу, короче, у меня было два папы: папа Шио и папа Лева, один реальный – Лева, другой – виртуальный, как теперь сказали бы, Шио (да еще имя такое выдумали).

И вот в нашей комнате появляется грязный, в арестантском бушлате, с обритой головой и небритыми щеками мужик (какой там Шипр!), и меня пытаются уверить, что это мой отец! Мне четыре с половиной года и разобраться в перипетиях взрослой жизни ох как трудно. Я залез под кровать и долго не хотел оттуда вылезать на свет Божий, где происходили события, напрочь не совпадающие с моими о нем мечтами и представлениями.

А вот каково было отцу, я и представить себе не в состоянии. Хотя о лагерной жизни, быте и т.п. все (в смысле все, кто хотел) теперь наслышаны и начитаны, никакие описания ни Шаламова, ни Солженицина, ни Марченко не могут передать реалий лагерной жизни, оставаясь для большинства умозрительными представлениями. А здесь человек четыре года был в аду и жил только мечтой обнять жену и увидеть сына (впервые!) и такая встреча. Субъективно судить четырехлетнего мальчишку, скорее всего, не за что, но объективно я считаю это самым своим большим грехом в жизни.

Пробыв в Москве меньше суток (разрешения на пребывание в столице у него не было вовсе), отец отправился в Хашури, где его встретили как воскресшего и вернувшегося с того света, что, впрочем, так и было. Немного зная грузинские обычаи, могу представить, что там творилось. Работать отцу категорически запретили – поправляй здоровье, у нас всего хватает. Отец бомбардирует Москву длиннющими письмами, умоляя нас скорее приехать в Грузию.

Мама отдала ему свои дневники, прочитав которые он узнал, как мы жили без него, и решил описать свои мытарства. В своем дневнике он описывает только финский плен. Ну, плен есть плен – и поколачивали, и допрашивали, но вот завтрак: два куска белого хлеба с маслом, сахар и кофе. Нынче в плохоньких гостиницах (этак две-три звезды) на Западе это называется континентальный завтрак, ну, может, еще подбросят ложечку джема. Но для лагеря в нашем представлении это невиданное роскошество.

В этом плену отец пробыл несколько месяцев, затем их обменяли, со слезами на глазах они вернулись на Родину… и конец дневника. Что было дальше, как обращались с ними свои, чем кормили – об этом не звука. Заканчивается дневник так:

…прошло пять лет, очень много изменилось, но оказалось во мне не изменилось ни чего, кроме того, что потерял немножко здоровья

Всего-то.

Мама, когда я подрос, рассказывала, что отец, сравнивая условия в финском и нашем лагерях, говорил, что финны больно били резиновыми палками (оно и понятно – сбили красного стервятника, оккупанта и пр. – чего с ним церемониться), но наши били больнее. При этом он оправдывал все, что происходило, стандартной для тех времен, а может и для нынешних, поговоркой про летящие щепки во время рубки леса.

Затем мы приехали в Грузию, какое-то время жили в Хашури,

1945 год. Хашури. С теткой Цициной, сестрой Цисаной и братом Нукри
1945 год. Хашури. С теткой Цициной, сестрой Цисаной и братом Нукри


но мама скоро не выдержала постоянного наплыва родни, шумного ежедневного многочасового застолья, в котором она не могла принимать участия и из-за отсутствия привычки к этому и из-за незнания языка, и, конечно, не могла согласиться с ролью женщины как подавальщицы вина и закуски кутящим мужикам, привычной для грузинок, но непереносимой для нее.

Мы уехали в Тбилиси. Жили в бараке, на самой окраине в Дидубе, сейчас там даже метро есть, а тогда через маленькую речушку от нас находился лагерь немецких военнопленных.

Отца часто подолгу (месяц, а то и больше) не было дома, и сейчас мне трудно судить, ездил ли он лечиться, или у него были какие-то проблемы с органами, почему-то ведь в 46 году было еще одно постановление ОСО – так написано во всех реабилитационных справках.

Все мечты мамы были связаны с возвращением в Москву.

по возвращении из Грузии  единственная фотография, где мы втроем  Последний раз вместе. Весна 1952 года 

по возвращении из Грузии



единственная фотография, где мы втроем



Последний раз вместе. Весна 1952 года



В конце 46 это, наконец, свершилось. Через несколько месяцев к нам присоединился отец, но мытарства его на этом не кончились. Сначала полгода его не прописывали, и, следовательно, не брали на работу. После того, как прописали, на работу брали, но первым на увольнение по любым причинам был кто? Правильно, бывший зек. Это происходило ежегодно, а то и не один раз в год. Такое и здоровый человек не выдержит, а для лагерного доходяги это медленная, но верная смерть.

В июне 52 года мы с отцом поехали в Грузию, я был бесконечно рад, а отец ехал умирать на родину. Вскоре его положили в больницу, и 12 июля он умер.

последняя фотография отца
последняя фотография отца
Я видел отца накануне и ничего не подозревал. Хотя он сказал мне на прощанье странные слова, осознал которые я много позже:

не высовывайся особенно, сынок…

Я старался. Правда, не всегда получалось.

Похороны были, как всегда, грандиозные – больше тыщи человек. Мама, когда мы возвращались в Москву, сказала, что, если бы десятую часть тех денег, что ушли на похороны, дали отцу, он прожил бы еще с десяток лет. Но так в Грузии принято. Я, увы, много раз бывал на похоронах (бабо и тетя Нино в один год, затем Како, последний Ираклий – сырота, как он себя называл, действительно: старший из детей он пережил всех), и картина всегда одна и та же.

Похоронен отец в Беками, на тихом деревенском кладбище, на горе, с которой открывается редкая по красоте панорама на Хашури, Сурами, Куру и Сурамский перевал. Жаль, что бываю я там реже, чем хотелось бы.

А теперь это и вовсе заграница…

* * *

Про мамину родню я знаю чуть больше.

Достаточно много известно о моем прадеде Генрихе Лангевице. Происходил он из остзейских немцев, занимался книжной торговлей – имел букинистический магазин в Риге (надеюсь, на нем не было вывески “Букинистическая книга”, как нелепо назывались магазины в послевоенной Москве), затем переехал в белокаменную и стал достаточно успешным импрессарио, услугами которого пользовались Ф.И. Шаляпин, С.В. Рахманинов, популярный в то время пианист Иосиф Гофман и многие другие.

Shalyapin, как и написано  Рахманинов, как можно догадаться 
Shalyapin, как и написано

Рахманинов, как можно догадаться

Гофман, как снова написано

В литературе о С.В. Рахманинове он несколько раз упоминается в связи с турне по России, организованном прадедом осенью 1895 года. Оскар фон Риземан (как бы Эккерман при Сергее Васильевиче) пишет в своей книге (Сергей Рахманинов, Воспоминания, записанные Оскаром фон Риземаном):

“ Известный импрессарио Лангевиц на хороших условиях предложил Рахманинову турне с итальянской скрипачкой Терезиной Туа. Но, к всеобщему удивлению сторон, Рахманинов задолго до окончания турне прервал его. Игра в провинциальных городках и дискомфорт путешествия, а более всего необходимость изо дня в день аккомпанировать мадемуазель Туа банальный скрипичный репертуар угнетали Рахманинова невероятно. Выбрав благовидный предлог: импрессарио не заплатил гонорар вовремя (что было сущей правдой), - Рахманинов упаковал свои вещи и вернулся в Москву, не сказав ни слова, ни Лангевицу, ни мадемуазель Туа”.

Хотя Риземан и говорит о “благовидном предлоге”, все же создается впечатление, что прадед кинул, говоря современным языком, великого композитора, впрочем, в то время еще только начинающего. Сбежав от прадеда и мадемуазели, Рахманинов засел писать свою первую симфонию.

Однако, в двухтомном издании воспоминаний о Рахманинове С.А. Сатина, так же упоминая о нарушении контракта, пишет:

Вернувшись к себе домой, он был несколько сконфужен тем, что подвел Лангевица, но вместе с тем был очень доволен, что освободился от взятого на себя обязательства.

Е.Ю. Жуковская в этом же двухтомнике, рассказывая об этом эпизоде, пишет:

Несколько халтурный оттенок, который вносила скрипачка в эти концерты, был настолько не по душе Рахманинову, что он, придравшись к первому поданному антрепренером поводу, нарушил контракт и возвратился в Москву задолго до окончания турне.

Судя по этим свидетельствам, С.В. Рахманинова тяготила сама атмосфера турне по провинциальной России, да еще в роли аккомпаниатора серенькой скрипачки. Много позже, став всемирно известным композитором и блестящим маэстро, на концерты которого ломилась публика во всех городах Старого и Нового Света, он нередко сетовал на необходимость по меркантильным причинам уделять много времени и сил концертированию в ущерб сочинительству, которое считал главным делом своей жизни.

Так что, технические проколы Лангевица были ему скорее на руку, и прадед по большому счету не слишком согрешил перед Рахманиновым.

На этом документированная часть биографии кончается, и мы вступаем в область семейных легенд и преданий.

Жена прадеда, родившая ему двух сынов – Оскара и Альфреда, звалась Анной Ивановной, но это явно русская транскрипция какого-то немецкого имени, причем, по этой транскрипции угадать изначальное практически невозможно. Скажем, деда называли Оскаром Андреевичем, а не Генриховичем. С чего бы это? То есть с чего понятно, начиная с 14 года и позже люди старались особенно не выпячивать своего немецкого происхождения, но почему Генриха поменяли именно на Андрея, поди узнай.

На единственной сохранившейся фотографии конца теперь уже позапрошлого – XIX века на террасе громадной дачи в Царицыно прабабушка сидит вместе с трех или четырехлетним Оскаром, конечно, никак не ожидая грядущих семейных и уж, тем более, социальных катаклизмов. Гордая посадка головы, осанистая фигура, тщательно уложенные волосы, белоснежная кофта – все свидетельствует, что она действительно отдыхает на даче, а не растит картошку, овощи и зелень, как теперь принято на так называемых садовых участках.
""Прабабушка Анна Ивановна с дедом Оскаром на даче""

Однако те и другие (я про катаклизмы) не замедлили возникнуть.

Сначала пропал Генрих.

Я знаю две версии – одну, более романтическую, рассказывала мне мама: дед (её) будто бы влюбился в итальянскую певицу, гастроли которой в России сам же организовал, и уехал с ней за границу.

Тамара Альфредовна, мамина двоюродная сестра,
""мама с сестрой Тамарой""
не в пример своей скромной сестренке Кате, дама активная, экстравертная, едва ли не разбитная, излагала эту историю более прозаически: по ее версии Генрих просто сбежал от надоевшей жены с молоденькой гувернанткой своих детей, и вовсе не итальянкой, а француженкой.

Боюсь, что в этом вопросе следует больше доверять тетке, в отличие от мамы она ничего не боялась. Например, она развеяла мои иллюзии по поводу происхождения Лангевицев (Лянгевицов, с ударением на первом слоге, как она говорила). Мама, ссылаясь на то, что в Москву они приехали из Риги, утверждала, что они наполовину латыши (тогда я оказывался с кровью чуть ли не пол интернационала). Тамара с присущими ей апломбом и бесцеремонностью, услышав такое, заявила: ”Чушь! Обыкновенная немчура, бабка до конца дней не освободилась от немецкого акцента, Катерина это со страха выдумывает!”

Скорее всего, так и было, но хорошо тетке быть храброй – ее первый муж был большой ученый, правая рука Лысенки (который Трофим Денисович), а второй, Василий Николаевич Яранцев, и вовсе - сначала министр сельского хозяйства Белоруссии, а затем какой-то там по счету секретарь обкома в Саратове.
""Тамара Альфредовна, госпожа министерша""
Пока Василий Николаевич был жив и состоял при должности, приезжая в столицу, они останавливались в гостинице “Москва”. Мы должны были наносить туда ритуальные визиты, которыми мама явно тяготилась, так как не любила находиться в положении бедной родственницы, но отказаться не могла из уважения к В.Н. Позже, уже будучи на пенсии, он останавливался у мамы. Мне он нравился еще с мальчишеских лет, как все сколько-нибудь близкие взрослые мужчины – с двенадцати лет сирота все-таки. Зато его зятю Владику, моему ровеснику и единомышленнику (мы оба были филокартистами – собирали открытки, на антресоли до сих пор лежит моя коллекция тыщ в десять экземпляров, и оба не любили Степаниду Власьевну, как тогда обзывали Советскую Власть на кухнях) пришлось тяжело.

Зато уж он отыгрался на теще (Василий Николаевич умер в середине семидесятых, он был значительно старше тетки) в перестроечные времена – все жизненные устои правоверной коммунистки рушились, а Владик с садистским удовольствием вслух за завтраком читал очередной разоблачительный материал в “Правде”. Впрочем, тетка быстро перестроилась и в последние годы, приезжая в Москву, честила коммуняк, а за одно и дерьмократов почем зря.

Но я опять отвлекся.

Прадед, значит, сбежал якобы от надоевшей жены, война началась, потом революция случилась со всеми вытекающими…

Прадед же объявился только через двадцать лет, в начале тридцатых годов - прислал письмо детям, приглашая их приехать в Германию познакомиться с двумя сводными сестрами. Маме в это время было шестнадцать лет, и они с дедом всерьез собирались ехать, но что-то у них сорвалось, однако, переписываться продолжали.

Незадолго перед войной пришла телеграмма о кончине прадеда, и тут Оскар поехал на похороны, хотя мама, по ее словам, сильно отговаривала его от этого. Но то было время самой пылкой любви двух усачей и совместных парадов по поводу разгрома Польши, “лоскутного, искусственно созданного государства, основанного на бесправии и угнетении всех населявших его народов, не исключая и польского народа” (цитирую Молотова по Политическому Словарю, изданному в 1940 году, прелюбопытнейшее, скажу Вам, издание, там, например, была статья ”Троцкизм”, но не было статьи “Троцкий”, то же самое с “бухаринцами” и многое другое), и дед, опрометчиво решив, что это всерьез и надолго, отправился в Германию. И это еще полбеды, но он привез с собой “Mein Kampf” (это факт, мама книгу видела)! Надо же узнать, о чем пишет и к чему призывает лучший друг и союзник.
""Дед на отдыхе. Каков франт...""

Медовый месяц вскоре кончился, затем “Вставай страна огромная…”, всех немцев выслали, а уж у которых нашли фашистскую литературу – тех сразу к стенке. Причем, деда так и не реабилитировали, хотя Нэлли, мамина сводная сестра, несколько раз обращалась в прокуратуру, но никаких сведений не получила. Скорее всего, в военное время в таких случаях не церемонились и обходились без каких бы то ни было формальностей и соблюдения хотя бы видимости законности типа ОСО.

Бабушку, которая моя прабабушка, выслали в Казахстан и уже в конце лета, до отъезда в эвакуацию, мама получила одновременно два крохотных клочка бумаги: один от бабушки, начинающийся словами “Катюша, дорогая милая, я ушла от вас совсем…”, второе из больницы поселка 13 Тельманского района (ишь, как гуманно – немцев не куда-нибудь, а в Тельманский район!) Карагандинской области, где сообщалась, что “Лангевич А.И. (так в записке) умерла 18 августа, все вещи сданы по акту в правление колхоза, а деньги в сберкассу”. И опять как в случае с моим отцом, ни бланка, ни печати, подпись не разборчива. Так что у мамы не было ни одной могилы по линии Лангевицев, которую она могла бы посетить.

Дважды в Германии я пытался выяснить что-нибудь о судьбе маминых немецких теток, один раз даже оказался за столом с замминистра внутренних дел, и между тостами рассказал ему эту историю. Тот записал фамилию (а больше ничего и не было) и мой московский адрес, но либо ничего не нашел, либо просто забыл.

Сведения про деда Оскара Генриховича весьма скудны и отрывочны. Я даже не знаю года его рождения – документов никаких нет, по косвенным данным это возможно 1995, написал машинально – рука к написанию 18.. не привыкла, как пока и к 2000. Конечно 1895: на одной из фотографий, от руки кем-то датированной летом 1910 года, дед в гимназической форме сидит в компании с двумя барышнями и студентом (опять, судя по форме). На обороте написано: “Осе 15 лет”. В таком случае получается, что он женился в 18 лет, потому что в 1914 году уже родилась мама. Что-то тут не так – столь ранние браки в те времена не практиковались и не приветствовались. Но это все, что я знаю о дате его рождения.

Кто-то говорил, что до войны он был коммивояжером, ездил что-то продавать в Финляндию, тогда еще российскую провинцию.

Быстро мы все забываем: восторженные отзывы счастливцев, побывавших в застойные времена в Финляндии, самой никудышней, а все же капстране, крайне редко наводили их на мысли о том, как эта отнюдь не передовая в промышленном отношении и едва ли не вся находящаяся за полярным кругом, так что и с сельским хозяйством не разгуляешься, это не Америка, где все посевные площади находятся южнее Киева, отсталая чухонская полуколония Царской России стала предметом зависти жителей метрополии.

Где, когда и на кого дед учился, я не знаю, но то, что он имел высшее образование, явно следует из единственного сохранившегося письма, помеченного: “Последнее письмо от папы”. Это, видимо, ответ на письмо мамы, где она сообщала о предстоящем замужестве и защите дипломного проекта.

Он желает дочери “более стабильного и более безаварийного семейного благополучия и счастья, чем это выпало на мою долю”. Говоря о будущем зяте, он пишет:

“Передай мой дружеский привет и мое крепкое пожатие руки твоему витязю Руставели. Хотелось бы, чтобы его “шкура” была той человечьей, носитель которой приближается к тому типу человека, которого Горький пишет с заглавной буквы и говорит, что – Человек – это звучит гордо!”.

Во завернул дедуля! Руставели и Горький в одной куче – это лихо. И хотя это звучит излишне пафосно, начитанного и образованного человека выдает несомненно. Далее он дает настолько квалифицированные советы по защите дипломного проекта, что сомневаться не приходится – пишет о том, что хорошо знает:

“Помни и хорошо, что брак это еще не вся будущая жизнь, а диплом – это почти все будущее. Диплом (сравниваю с бездипломниками) дает иммунитет и является профилактической прививкой против всегда возможных колебаний кривой бытия, от падений и ушибов в борьбе за существование. Наглядным и ярким примером являюсь я сам и мне подобные”.

Возможно, значение диплома как прикрытия от жизненных неурядиц он преувеличивает (мало ли в то время аж академиков головы не сносило), но в чем-то он, конечно, прав. И боится чего-то, это чувствуется между строк. Впрочем, тогда не боялись только самые безмозглые идиоты.

Вполне здраво звучат советы обязательно поработать после защиты, так как к женщинам инженерам, не имеющим производственного стажа, относятся пренебрежительно – “это домашняя хозяйка с дипломом, а не работник, не командир производства”.

Но это все. Профессия, характер деятельности, конкретные места службы – почти неизвестны.

Со слов мамы я знаю, что какое-то время он работал в Коминтерне, секретарем Матиаса Ракоши.
""Вот они комиссары в пыльных шлемах. Дед Оскар, служащий Коминтерна""
Знаю, что в здании районного Дома пионеров тогда еще Щербаковского района на Первой Мещанской, куда меня водили в балетный кружок, раньше помещался детский дом, директором которого был дед.

В середине тридцатых годов его забросило в Белорецк, и сегодня порядочную дыру, а уж тогда – тем более.

Столь же туманны и отрывочны сведения о его личной жизни, которую он сам не может назвать “стабильной и безаварийной”. Первая его жена Екатерина Григорьевна Бурмистрова умерла родами от родильной горячки, которую в отсутствии антибиотиков не умели лечить.
"Бабушка Екатерина Григорьевна, которую мама ни разу не видела""

Вскоре после этого он женился на Надежде Ипполитовне Павловой, тете Наде, как я ее звал.

""Надежда Ипполитовна - Кармен""
На фотографиях в молодом возрасте это красавица, а ля Кармен – иссине черные, мелко вьющиеся волосы, точеный нос, спортивная фигура, словом, как писал Архангельский “…не женщина - малина, шедевр на полотне…”, готовая обучать страсти нежной рабочих и крестьян. Ну, про рабочих и крестьян это для красного словца, просто я очень люблю Архангельского, а, в основном, она пользовалась успехом у интеллигенции, главным образом артистической, и даже училась в студии у Завадского, которого иначе как Юрочка не называла. Училась она вместе с Марецкой, Пляттом, Мордвиновым – артистами, составлявшими в свое время костяк и славу театра им. Моссовета.
""Надежда Иполлитовна на репетиции в студии Завадского""
Но она студию оставила, то ли из-за очередного романа, то ли не хватило таланта или прилежания.

Оскара Андреевича (так она его называла) она, вероятно, любила, и к маме относилась как к родной дочери, да и та ее единственную из мачех называла “мамой”, а всех остальных по имени отчеству (кстати, сколько их точно было, я и не знаю: мама эти темы не жаловала, а тетя Надя только посмеивалась – тебе все равно не догнать). Я лично знал троих: тетю Надю, Анастасию Константиновну, жившую в доме Коммуны возле завода Орджоникидзе, куда мы с мамой в начале 50-х добирались с Докучаева чуть не два часа, и маму моей тетки Нелли, почти моей ровесницы. Но их было явно больше – тетя Надя намекала по крайней мере еще на двоих-троих.

Дольше всего мама прожила в Гребневе, деревне под Москвой, у родителей тети Нади, сельских учителей, сумевших дать образование двоим детям. Надя с помощью своего крестного, известного фабриканта Четверикова, из семьи которого вышло впоследствии несколько заметных ученых, закончила одну из лучших московских гимназий, а ее брат Борис был известным режиссером документалистом, дружившим и соперничавшим с такими корифеями, как Згуриди и Шнейдеров, первый ведущий Клуба кинопутешественников. К сожалению, Борис Ипполитович рано умер от туберкулеза, не дожив до пятидесяти лет.

Но не было бы счастья, да несчастье помогло. Тетя Надя, жившая с братом в одной квартире, очень тяжело переживала его смерть, и чтобы скрасить одиночество, вызвала нас из Тбилиси и прописала у себя. Так мама вернулась в Москву и впервые в жизни стала жить в отдельной собственной комнате, что было пределом ее мечтаний всю жизнь.

Родители со слезами умоляли Оскара после развода с тетей Надей оставить Катеньку у них в Гребневе, на природе и при собственном хозяйстве – это было уже голодное время – но дед был неумолим и забрал ребенка к новой мачехе.

Вот, собственно и все, что я знаю про деда.

Меня он видел, приезжая в Москву из Белорецка, и, по словам мамы, я ему очень понравился. Что ж тут удивительного - во-первых, все маленькие, а особенно родные, всегда прелестны и вызывают умиление, знаю это по себе, во-вторых, первый мальчик в потомстве Лангевицев, хоть и с грузинской фамилией (у Альфреда было две дочери).

И про Бурмистровых знаю не слишком много. Прадеда звали Григорий, прабабку – Прасковьей. Скорее всего, были они простые крестьяне, хотя фамилия может быть и производной от должности одного из предков. Старшая дочь их Катя умерла родами, младшая – Анна долгое время учительствовала в деревне, за что удостоилась ордена Ленина.
""Бабушка Анна Григорьевна в молодости""
Честно говоря, я всегда думал (когда стал об этом думать), что такого рода награды получают только “блатные” и (или) жополизы. Но пример Анны Григорьевны, или как ее все звали с моей легкой руки “бабуки”, показывает, что это не всегда так. Более честного, бескорыстного человека, беззаветно преданного своему делу, трудно представить. А дело было самое что ни на есть благородное – учить детей, причем детей больных.

С середины тридцатых годов она работала в санатории в Сокольниках, на Пятом лучевом просеке, где лечились дети, больные туберкулезом костей. Большинство из них лежали годами без движения и без особой надежды на выздоровление. И вот таким детям бабука отдавала всю свою душу, знания и время – жила она в одной комнате двухэтажного деревянного барака на территории санатория и проводила на работе практически целый день. К тому времени, когда я стал что-то понимать (лет в десять, наверное), она была уже завучем в санатории, но единственная привилегия, которую она себе позволила, это завести крошечный садик рядом с домом. Я думаю, там было не больше сотки, но чего только она там не ухитрялась выращивать. По образованию она была биологом, твердым последователем Мичурина, на вейсманистов-морганистов поругивалась, но Лысенку не любила. Таких цветов, каких-то карликовых помидоров всех цветов радуги (красные, розовые, оранжевые, желтые, фиолетовые, черные), экзотических кустарников, яблонь, на которых росли груши, и так далее, я не видел даже в ботанических садах. Причем, большинство цветов она относила детям в санаторий, а все остальное фотографировала и тоже использовала как наглядные пособия на уроках.
""Бабушка Анна Григорьевна какой я ее знал""

Орденом Ленина бабука очень гордилась, хотя, практически, никогда его не носила: я узнал о нем чуть ли не в студенческие годы. Она была одной из, увы, многих, искренне веривших в коммунистическую утопию. Над ней витал ореол народнического романтизма. Когда она в своей комнатке при свете печурки рассказывала мне, ребенку, легенду про горящее сердце Данко (про великого пролетарского писателя я, естественно, не слыхивал тогда и считал, что это сочинила сама бабука), на глаза наворачивались слезы, и хотелось быть на его месте. Как я ненавидел тогда его равнодушных соплеменников, особенно того мерзавца, который затоптал благородное сердце Данко!

Но парадокс. Она умерла, когда ей было далеко за 80, жила в отдельной квартире, получала максимальную пенсию 132 р., а может быть, как орденоносец и больше, во всяком случае, не нуждалась. Так вот, после ее смерти дядя Лева разбирал ее вещи и обнаружил в ящике шкафа множество, чуть ли не десяток, аккуратных мешочков, полных … черных сухарей. А это была уже середина 80-х. Вот как напугала советская власть даже своих орденоносцев.

Леву, маминого двоюродного брата, взрослея, я называл по-разному: сначала он был “папа Лева”, потом дядя Лева, ну а с институтских времен стал просто Лева. Это был очень интересный человек, разносторонне одаренный и очень глубокий.
""Дядя Лева""
""с братом Левой""

На фронте - с первого дня войны. Служил он в радио-войсках, что-то связанное с радиолокацией, видимо поэтому прошел всю войну без ранений и контузий. После войны, с четырехлетним опытом работы с радиолокационной техникой, ему прямая дорога была в любой технический вуз. И был бы он через десяток лет либо доктором наук, либо крупной шишкой в каком-нибудь оборонном ящике. Но он сказал, что это все ему надоело и он идет в … артисты. И пошел. Играл в каком-то полусамодеятельном театре, и не только играл, а начал писать пьесы.

Это было время борьбы с космополитизмом, низкопоклонством перед западом и утверждения приоритета российской науки, техники и всего остального. Помните анекдот – Россия родина слонов? Так это почти правда, не про слонов, может быть, а в целом. Сам я этого времени, конечно, не помню, но в студенческие годы мне попалась книга тех лет некоего Попова с претенциозным названием “Восстановим правду!”. Полистав ее, я узнал много интересного по части нашего приоритета – всякие там Стефенсоны, Уатты, Райты, Маркони и все остальные наглые плагиаторы были поставлены на место, и все на свете оказалось открытым, изобретенным и придуманным у нас.

На этой волне сам или под чьим-то давлением Лев начал писать пьесу про отца и сына Черепановых, будто бы придумавших и построивших паровоз задолго до этого пресловутого Стефенсона. Подробности мне неизвестны, но, зная дядьку, могу предположить, что на этой семейке русских умельцев, он просто сломался. Всерьез занявшись проблемой, писать неправду не мог, а правду кто ж бы ему дал написать. Так закончился его роман с Мельпоменой.

К этому времени он был уже женат, и ему пришлось пойти преподавать в школу и учиться на вечернем в педагогическом. И почему-то на историческом факультете. В партию он вступил еще на фронте, двадцатилетним мальчишкой, это было естественно в то время. Но позже он все понял и этим членством крайне тяготился. А тут еще преподавать историю. Когда я заикнулся, что не прочь пойти по его стопам, он долго мне вдалбливал, что более никчемной профессии у нас просто нет. Как только реабилитировали кибернетику, он кинулся читать Винера, Эшби и все, что тогда издавалось, стал заниматься активными методами обучения, увлекся психологией и защищал кандидатскую на стыке всех этих наук. Я был на защите, даже выступал, так как был к этому времени кандидатом наук по хоть и экономической, но все же кибернетике. Работу все хвалили, но время-то ушло - дядьке было далеко за пятьдесят.

Моим политическим образованием он занимался очень незаметно и ненавязчиво. Вполне верноподданную свою двоюродную сестру Катю он постоянно провоцировал на разные политические разговоры, порой достаточно скользкие. Мама с ним часто ругалась, говоря, как он с такими мыслями может быть в партии. Себя она считала беспартийным большевиком (был такой расхожий штамп, небось, самим усатым и придуманный) и очень этим гордилась. Конечно, не видеть того, что партбилет является для подавляющего большинства его обладателей либо трамплином в карьере, либо прикрытием каких-либо незаконных махинаций, она не могла, но и согласиться с братом в том, что все сплошной обман, было выше ее сил. Много позже с громадным трудом убедить ее удалось мне, собственно не мне, а самиздату. Хотя и тут она долго сопротивлялась и окончательно сдалась только после Архипелага.

Лев постоянно над ней подтрунивал. Помню такой эпизод: мы шли втроём от бабуки через парк к метро, было лето 1957 года, и Лев начал рассказывать, что через пару дней произойдет государственный переворот и либо скинут Никитку, либо уберут всю сталинскую гвардию – Молотова, Маленкова, Кагановича, про примкнувшего он не говорил. Откуда это он узнал, для меня загадка, но мама поругалась с ним всерьез. Когда все это было опубликовано в газетах, она была в полном шоке и недоумении как по поводу самого факта, так по поводу Левиной информированности.

Когда я поступил в институт и начал штудировать Маркса, уже я заменил маму в качестве оппонента дядьки. До хрипоты мы с ним спорили, вызывая досаду всех родственников, кроме мамы, которая очень радовалась, что я научными аргументами побиваю ее вечного обидчика. Однако, довольно скоро простые вопросы дядьки о том, для кого функционирует экономика – для государства или для человека, а если для него, то неужели госплановский чинуша знает, что, например, ему, Льву Бурмистрову, лучше, а что хуже, заставили меня задуматься и постепенно с ним согласиться. Так, к большому неудовольствию мамы, мы с дядькой стали единомышленниками. Я ему очень многим обязан.

Теперь о маме.

Она родилась 15 августа 1914 года, ровно через две недели после начала войны, Второй Отечественной, как ее называли тогда, или Первой Мировой, как называют ее теперь.

У тети Нади было постоянное присловье: “как в мирное время”, которое я, естественно, относил к довоенным (имея в виду последнюю войну) временам. Но как-то она произнесла эту фразу явно не к месту, и я переспросил, про какое такое “мирное время” она говорит.

- Как про какое, – был ответ – до четырнадцатого года.

Мама, следовательно, в мирном времени и не жила вовсе.
""Маме годик""
 
""У папы на коленях"""
 
""Маме 13 лет"
 
"Маме 16 лет"
 "

Собственно говоря, все выше сказанное и есть история ее жизни, добавить почти нечего.

Оставшись сиротой прямо с рождения, моталась она по разным семьям отца, поменяв с полдюжины мачех. Слава Богу, все они если не любили, то по крайней мере хорошо относились к сиротке – среди них не нашлось ни одной, похожей на мачех из сказок Перро. Но материнской теплоты, абсолютного растворения ребенка в объятиях матери дать, конечно, никто не мог. Это не могло не сказаться на ее характере: замкнутом, несколько подозрительном, и уж никак не мягком и добродушном. Но зато твердости и упорства ей было не занимать.

После школы она закончила библиотечный техникум и какое-то время работала библиотекарем – отсюда ее постоянная страсть к чтению и систематизации: как в библиотеке нельзя поставить книгу куда попало, потом ее просто не найдешь, так и в жизни она была жуткой аккуратисткой, любая вещь должна находиться на строго определенном месте, любое событие должно произойти в строго определенное время. А может быть, сказывалась и немецкая кровь.

Затем, в 1934 году она поступила в Менделеевку, учиться на инженера-технолога цементной промышленности. Скажем прямо, не очень женская профессия, и что повлияло на мамин выбор - то ли всеобщая увлеченность строительством (был такой лозунг на многих плакатах тех времен – “СССР на стройке!”), то ли желание самоутвердиться в мужской профессии, то ли что-то другое - сейчас и не определишь.

По какому принципу тогда выдавали стипендию, я не знаю, но мама ее получала далеко не всегда. Со слов ее подруги, да и мама это подтверждала, у нее неоднократно бывали голодные обмороки и несколько раз начинался фурункулез от недоедания. Ее подкармливали мачехи, и прежде всего тетя Надя, но это эпизодически: мама очень стеснялась своего положения. Так что к последующим жизненным невзгодам судьба готовила ее заранее.

В институте она встретилась с пылким красавцем грузином Шио Барбакадзе, который влюбился в нее без памяти.
Осторожная, недоверчивая и осмотрительная мама долго приглядывалась к нему, прежде чем ответить на его чувства. Роман длился несколько лет то разгораясь, то затухая. Когда отец ушел в авиацию, отношения почти сошли на нет, и у мамы в Белорецке, куда она ездила на каникулы к деду Оскару, был роман с каким-то молодым человеком, инженером и повесой. В их переписке постоянно присутствует тема ресторанов, танцев и т.п. Из подтекста можно понять, что маму это тяготило; тот обещал бросить пить, но срывался снова, обвиняя в этом маму, ее черствость и холодность к нему. В конце концов они расстались.

Тут снова появился Шио, и либо его постоянство и настойчивость, либо просто время (заканчивался институт, предстояло распределение, да и возраст - двадцать пять, все-таки), либо всеобщая тогдашняя любовь к грузинам, и из-за генсека в том числе, решили дело. Попробовал бы тогда кто-нибудь произнести расхожее нынешнее словосочетание лицо кавказской национальности, это притом, что на самой вершине власти стояли Джугашвили, Орджоникидзе, Микоян, Енукидзе, Берия. Да тут же угодил бы куда следует. Словом, пренебрегая предупреждениями своего отца о том, что диплом важнее брака (знал бы дед, насколько его опасения ничтожны по сравнению с тем, что реально произошло!), вышла замуж.

После исчезновения, а потом плена мужа, гибели отца, войны, эвакуации, жизни в бараке в Тбилиси, комната, прописка и работа в Москве казались просто раем, хотя ничего райского на самом деле не было: бесконечные смены работы из-за сокращений по причине секретности, смерть мужа, с которым тоже были непростые отношения, постоянное безденежье и необходимость все время экономить буквально на всем. Какой уж тут рай.

Положение более менее стабилизировалось, когда маму взяли в ее родную Менделеевку на кафедру, которую она заканчивала, мэнээсом и она за несколько спокойных лет написала диссертацию. Это несомненный подвиг, учитывая ее возраст (она защитила в 44 года), бытовые неурядицы, одиночество.

Единственной ее радостью был я. И в раннем детстве, когда она меня умильно называла “мое рыжее солнышко”, да и потом я не доставлял особых хлопот. Оценивая себя с высоты теперешнего возраста (а я уже дважды дед), я был хороший мальчик – учился всегда на одни пятерки, помогал дома по хозяйству, в плохие компании не попадал, играл на домре в оркестре Ансамбля Локтева, с которым объездил полстраны. Конечно, у мамы были ко мне претензии, но претензии такого рода: вместо золотой медали, я получил серебряную, диссертацию я защитил не в 25 лет, а в 27 и пр. Ей хотелось, чтобы я был самый лучший, а я был просто хороший (от избытка скромности я, видимо, не умру).

Больше всего маму огорчала моя не вполне удачная личная жизнь, хотя я категорически отметаю любые попытки обвинять в этом себя – гены прадеда и деда я пересилить не в состоянии, и к тому же, вот уже тридцать лет живу со своей нынешней женой, хоть и не в полностью безоблачном, но счастливом браке. Помня свое детство, мама переживала за своих внучат, которых вскорости стало аж четверо.
""Анюте годик""
""Анюта закусила губу""
""Анюте шесть лет""
""Мы с Анютой забрались на дерево""
""Папа плохому не научит""
"И Максим быстро научился""
"И Максим быстро научился""
""Вася-Василёк""
""Третий сын - Константин""
""Вся шайка в сборе - празднуем семнадцатилетие внука Василия. Увы, это последняя фотография, когда мы все вместе. Ровно через месяц сын Вася трагически погиб.""
Но то ли времена уже стали другие, то ли возможностей у меня было больше, но я всячески старался не оставлять детей вниманием. Так что в конце концов, когда у нее собирались все внуки, а потом и правнук, и устраивали маленькую Варфоломеевскую ночь, то переворачивали всю квартиру вверх дном. Мама хоть и очень уставала от таких приемов, но радостных эмоций и воспоминаний ей хватало надолго.

 

 

 

* * *

Все что здесь написано – это, прежде всего, для моих детей, внуков и, надеюсь, для последующих потомков. Тогда не обойтись без собственной краткой автобиографии.

Родился я 21 апреля 1940 года.
""Мне два месяца. Корзина - отличное жилище""
""Октябрята говорят: "Трусоватый малый"""

Всю жизнь меня мучило, значит ли что-нибудь тот факт, что я оказался рожденным между усатым фюрером Адольфом и лысоватым Кузьмичом, как мы называли между собой вождя мирового пролетариата и палача собственного народа. Так ни до чего и не додумался, но свою собаку, немецкую овчарку, родившуюся 20 апреля, на всякий случай назвал Адольфом (не Иваном, ведь!).

Все перипетии раннего детства рассказаны выше.

В школу начал ходить уже в Москве, и первые четыре класса был круглым отличником. Потом попадались и четверочки, а изредка мелькали и троечки, но я постоянно был одним из лучших учеников в классе и претендентом на медаль. При этом никаким ботаником, как называют теперь отличников, задницей высиживающих пятерки, я не был. Во дворе, как и все, я играл с ребятами в футбол, казаки-разбойники, царя горы, козла. Это, кстати, не карты, а веселая игра, когда после считалочки – эники беники ели вареники, эники беники клек – водящий вставал на четвереньки, а остальные прыгали через него с веселыми прибаутками: здравствуй, козел, до свидания, козел, потом еще целая серия, заканчивающаяся – в Америку за золотом, из Америки с говном; стоило кому-нибудь перепутать последовательность прибауток или не чисто перепрыгнуть через водящего, то он становился козлом и так до самого вечера. Были и более серьезные игры: расшибалочка, пристенок и, разумеется, карты - очко, сечка, бура, но мне было строго настрого заказано в них играть, да и денег у меня не было.
""На Докучаеве во дворе с друзьями""

И уж ни на какое ботаникство у меня не было времени из-за репетиций и концертов в Ансамбле песни и пляски городского дома пионеров или, как его в просторечии называли – Локтевском, по имени создателя и многолетнего руководителя коллектива Владимира Сергеевича Локтева, редкостного подвижника детского музыкального просвещения. В ансамбле я играл в оркестре на домре альт, и репетиции бывали по два раза в неделю (а перед концертами к праздничным датам и три раза), да еще дома приходилось разучивать партии новых песен. Ансамбль постоянно открывал все праздничные правительственные концерты, и в Москве не было приличной сцены, где бы мы не выступали: Большой театр, Консерватория, зал Чайковского, Колонный зал, Кремлевский дворец съездов, Дворец спорта в Лужниках и так далее.
""Юный пионер еще за дело Ленина-Сталина всегда готов....
""А этот уже, похоже, о чем-то задумался""

А летом мы ездили по стране с концертами и отдыхали одновременно. Украина, Крым, Прибалтика, а в Ленинграде мы две недели жили не где-нибудь, а в Аничковом Дворце, где в то время находился Городской дом пионеров.

Некоторые ансамблевцы стали известны всей стране: Тома Синявская, Марик Пекарский, Стасик Гусев, Саша Бухгольц; многие хоть и не достигли такой известности, но успешно трудятся на музыкальном поприще; ну а все остальные, не связавшие себя профессионально с музыкой, сохранили в памяти это время как едва ли не самое лучшее в своей жизни и навсегда остались благодарны В.С. Локтеву, А.С. Ильину и другим работникам Ансамбля за привитую любовь к музыке. И хорошей музыке, в первую очередь.

Подошел десятый класс, и встали две проблемы: получить медаль, чтобы без всякого риска поступить в институт, и этот институт выбрать.

Сказать, что я профессионально был четко ориентирован, значит соврать. Спектр возможного выбора был весьма широк. Одно было совершенно ясно – в технический вуз я не пойду. А вот дальше был полный туман. Хотелось пойти на мехмат, но я побоялся засохнуть как чистый математик.

Первой попыткой было сунуться в МГИМО. В приемной комиссии мне сказали, что необходимо направление от райкома комсомола, куда я и отправился. Там не очень удивились, но потребовали характеристику из школы. Директор, Николай Иванович Часовщиков, битый час уговаривал меня не делать этого, и все ходил вокруг да около, пока прямо не сказал про отца. Это был 1957 год, и до реабилитации, о которой никто тогда и не подозревал, оставалось целых десять лет. Откуда директор знал о зековской судьбе отца, для меня загадка. Скорее всего, от мамы, но как, когда и при каких обстоятельствах? Хотя, может быть, при поступлении в школу в 1947 году это должно было в каких-то анкетах фиксироваться. В итоге он категорически заявил, что для моего же блага никакой характеристики не подпишет, и я еще об этом с благодарностью вспомню. Так и случилось. Трудно сейчас представить, кем бы я мог стать, закончив это МГИМО.

Так что большое спасибо, Николай Иванович!

Очень интересовала меня история, но дядька меня отговорил: либо ты скурвишься, либо со своим строптивым характером загремишь, куда не следует.

С двенадцати лет я собирал открытки с репродукциями отечественных и зарубежных художников и разбирался в живописи достаточно хорошо. Доклады, с которыми я выступал в Обществе коллекционеров, были оценены весьма положительно, а среди членов нашей секции филокартии было несколько кандидатов искусствоведения.

Но искусствоведение - это опять исторический факультет.

Тут мама вспоминает, что ее институтская подруга и наша соседка по Докучаеву переулку Ирина Петровна Блинова работает в каком-то экономическом институте. Я отправляюсь туда и знакомлюсь с учебным планом. Половина названий предметов мне ничего не говорит, но есть и математика, и теория вероятностей, и математическая статистика, а наряду с этим - философия, история народного хозяйства, история экономических учений. Посчитав такой набор дисциплин разумным компромиссом, я остановился на Московском Государственном Экономическом Институте (МГЭИ) и впоследствии не пожалел об этом ни разу.

С медалью тоже обошлось все благополучно, хотя и не без приключений. Дело в том, что серебряная медаль мне была обеспечена, так как по всем предметам, кроме русского языка и литературы у меня были патентованные пятерки, и с литературой все в порядке (мои сочинения читали по всей школе как образцовые), а вот с русским не совсем. Не поставить запятую или пропустить букву, а то и вставить лишнюю – запросто.

Маме же очень хотелось иметь сына золотого медалиста (меня это особенно не волновало: с серебряной медалью я все равно попадал в институт без экзаменов), и она нашла мне репетитора.

Жизнь полна неожиданностей: через много лет, читая книгу о Пеньковском, про которого так и не понятно, является ли он шпионом, который спас мир, как утверждают цереушник Дж. Шектер и гебешник-невозвращенец П. Дерябин в книге со столь интригующим названием, или просто банальным любителем красивой жизни и клубнички, на чем настаивают не сбежавшие гебешники, я узнал, что главный тайник этого единственного в истории полковника трех армий (СССР, Великобритании и США) находился в подъезде, где жил мой репетитор, напротив здания тогдашнего филиала Большого театра (теперь там Театр оперетты).

Не знаю, насколько улучшилось мое знание русского языка после этих занятий, но репетитор обещал за несколько дней до выпускного экзамена узнать будущие темы и после того, как мы (нас у него было четверо) напишем сочинения на эти темы, он проверит их, и нам останется на экзамене просто переписать текст без ошибок со шпаргалки.

Все произошло именно так, да не совсем.

Имея в кармане четыре готовых сочинения, я два дня перед экзаменом прогулял с любимой девушкой, ставшей впоследствии моей первой женой – Инной Вишневской. Ее я совершенно успокоил, что готовиться нечего, достаточно без ошибок переписать уже проверенный текст, и пятерка обеспечена.

На экзамене нас ждало разочарование: только одна тема совпадала с репетиторскими шпорами. На самом деле больше бы и не надо, но я, как джентльмен, отдал шпаргалку Инне, а сам принялся за одну из предложенных. Написать сочинение мне не составляло особого труда, а вот выверить все запятые – увы, не удалось.

Получив четверку и серебряную медаль, я гораздо больше расстроил маму, чем огорчился сам.

После собеседования, которое носило более чем формальный характер, я стал студентом 1-го курса общеэкономического факультета МГЭИ по специальности планирование народного хозяйства.

Про институт как-нибудь при случае надо написать подробнее, а сейчас конспективно.

Конец пятидесятых годов - это время реабилитаций не только миллионов безвинных зеков, но и целых наук и отраслей знаний: биологии, генетики, кибернетики, социологии, эконометрии и пр. Вспомнили о расстрелянном Николае Вавилове (это при родном то брате – Президенте Академии наук!). Оказалось, что жив, к счастью, первооткрыватель использования современных математических методов в экономике Леонид Канторович. Вышли из тюрем и лагерей Альберт Вайнштейн, Лев Минц и многие другие экономисты.

Несколько лет ломали копья наши ученые экономисты, решая, можно ли использовать математику и вычислительную технику в экономике, тогда как вовремя сбежавший в Америку Василий Леонтьев еще в конце тридцатых годов доказал это, разработав метод затраты-выпуск, с успехом использовавшийся во всем мире. За что и получил в 1973 году Нобелевскую премию. Между прочим, Нобелевских премий по экономике, которые стали присуждать с 1969 года, в течение многих лет удостаивались только ученые, связанные с математическим направлением.

Тем временем в нашем МГЭИ открыли первое в стране отделение по подготовке экономистов с глубоким знанием математики. Мы с сокурсником Сашей Смирновым хотели туда перейти с потерей года, но нас отговорил декан и посоветовал пойти в МГУ на так называемый инженерный поток мехмата. С помощью академика И.С. Брука, директора Института электронных управляющих машин, где мы проходили преддипломную практику, и милейшего руководителя нашего отдела доктора физмат наук А.Л. Брудно, которого, несмотря на его солидный возраст, все запросто звали Сашей, мы попали на прием к ректору МГУ И.Г. Петровскому, и убедили зачислить нас без экзаменов.

Так, еще не закончив свой институт, мы стали студентами мехмата.

Это в значительной степени способствовало тому, что сначала Сашу, а затем с его подачи и меня, распределили на кафедру с длиннющим названием Применение математических методов и электронно-вычислительных машин в экономике и планировании, которую только что организовал и возглавил Иван Герасимович Попов. Так нежданно-негаданно я стал преподавателем.

Первые года три-четыре было очень трудно: мехмат, подготовка к семинарам, а в скорости и к лекциям, молодость, которая никак не упрощала взаимоотношений со студентами и пр. Да и семейные дела отвлекали и шли не вполне удачно. Женился я еще на четвертом курсе, и в мае 1961 года родилась старшая дочь Анюта.

В 1967 году я защитил кандидатскую диссертацию, через год стал доцентом и одним из ведущих преподавателей кафедры, которая стала к тому времени называться экономическая кибернетика.

К этому времени первая моя семья распалась, и я вновь женился, но опять, увы, неудачно.