Арестованные книги

О существовании архива я не подозревал и попал туда почти случайно: работая над диссертацией, зашел в библиотеку посмотреть какие-то работы 20-х - 30-х годов, и, не найдя их в общем каталоге, обратился за помощью к библиографу. Та, просмотрев формуляры, сказала, что требующаяся мне литература находится в архиве.

Не видать бы мне архива как своих ушей, если бы я был аспирантом - их туда не пускали. Но я был уже несколько лет преподавателем, и шестое чувство подсказало сказать про нужные мне книги, что они необходимы для работы над учебником, а не для диссертации. Покачав головой, заведующая библиотекой сказала, что для пользования архивом нужно специальное разрешение проректора по науке, что это долгая и муторная история, и посоветовала съездить в Ленинку - это быстрее и проще.

Но я уже был заинтригован и пошел к проректору по науке Локшину Э.Ю., заведующему кафедрой снабжения из нашего старого геэкономического, вальяжному барину, по изысканности манер сравнимому только с нашим кумиром Бернардом Эммануиловичем Быховским. Кстати, все проректора по науке, первые годы после объединения с плешкой были наши: Бирман А.М., Абалкин Л.И., Лушин С.И. - понимал всё же Фефилов, что научный уровень нашего института не сравним с плешкой. Несколько удивившись моему научному рвению, да ещё направленному в столь далёкие и потому небезопасные времена, Локшин подмахнул моё заявление, которое пришлось к тому же переписывать: я обозвал его Владимиром Юрьевичем, как все называли его в институте, а он оказался Эфроимом Юдовичем и именно так заставил написать в официальной бумаге.

Виза Локшина открыла мне дорогу в архив, который оказался расположенным над небольшой библиотекой художественной литературы. Молодая симпатичная библиотекарша, которую я до тех пор не видел (представить, что в плешке могут быть книги из области bella tristia, которые мне не известны, я по тогдашнему самомнению не мог, и потому никогда сюда не заглядывал), равнодушно взглянув на бумажку с визами, неохотно взяла формуляры, вздохнула и двинулась к деревянной лесенке, ведущей куда-то наверх. Что меня заставило напроситься сопровождать её - помочь найти нужные книги - не знаю, но об этом спонтанном движении души не пришлось пожалеть.

Мы попали в большое, темное и пыльное помещение, не посещавшееся никем, очевидно, очень давно. Книг там было видимо-невидимо, никак не меньше чем в основном фонде. Даже беглый осмотр, в практически полной темноте, заставил забиться сердце молодого ещё тогда библиофила. Художественная, философская, экономическая, политическая и прочая литература 20-30-х годов, равно как и дореволюционная, пылилась, аккуратно расставленная на стеллажах. Взяв наугад несколько книг с полок, я увидел странный штампик: “Проверено 1937 г.”, до тех пор не встречавшийся мне.

Заказанные мною книги были довольно быстро найдены: порядок в расстановке книг по рубрикациям был идеальным. Нужно было уходить, но как в старой песне только ноги, как назло, не идут обратно. У меня рябило в глазах от количества книг, никогда дотоле не виденных, и которые хотелось если не прочитать, то хотя бы потрогать руками. Лихорадочно работавший мозг подсказал самый простой путь: подкадрить библиотекаршу и получить регулярный и длительный доступ в вожделенный архив.

С этим делом - кадрежом - у меня всегда было слабо, я с детства был застенчивый ребёнок, кстати, похожий на папу и маму. Но тут я решил пойти нестандартным путем и затеял этакий интеллектуальный флирт: сначала принёс библиотекарше полу запрещенные стихи Гумилёва, Мандельштама, Ахматовой, затем что-то политическое, кажется письмо Эрнста Генри Эренбургу, и, затем, видя её вполне нормальную реакцию на всё это, принес Корпус Солженицина. За это я получил возможность уже один, без контроля времени пребывать в архиве и отбирать интересующие меня книги.

Прежде всего, я узнал историю родного института. Оказывается, сначала это был Институт Экономических Исследований Госплана СССР, затем Плановая Академия Госплана СССР, не позже 1932 года преобразованная в Московский Плановый Институт, и только после войны появляется Московский Государственный Экономический Институт. Некоторые книги так и имели по четыре печати с меняющимися названиями, но, в этом случае, на них стояло несколько штампиков “Проверено 19..” - мин нет, идеологических, разумеется. А вот некоторые книги, стоящие в библиотеке, пусть и в архиве, МГЭИ имели печать Плановой Академии, но не имели штампиков о проверке, значит, они как раз содержали идеологические мины, и, соответственно, частью просто уничтожались (ну очень большие были мины), частью передавались в местный, так сказать, спецхран.

О существовании спецхрана в Фундаментальной библиотеке общественных наук, ещё старой, в особнячке рядом с Ленинкой, где мне очень нравилось работать, я, конечно, знал: как-то заказал первое издание очерка Горького про Кузьмича, так меня сначала мурыжили по поводу, зачем это экономисту понадобилась такая книга, а уж затем сказали, что она в спецхране, попасть в который можно по специальному разрешению по ходатайству из моего института. Только этого мне и не хватало - просить в плешке разрешения на допуск к такой литературе.

Но чтобы свой спецхран существовал в каждой библиотеке, я как-то не предполагал, хотя о постоянных чистках знал не понаслышке: однажды в той же Фундаменталке, пардон, в туалете, во времена, когда специальные рулончики были в дефиците, в коробочке вместо привычной газетной бумаги, лежали порезанные листы, с текстом, отпечатанным на ротапринте. Машинально пробежав глазами текст, я обомлел: это был список “трудов” дорогого Никиты Сергеича, подлежащих изъятию из всех библиотек страны: sic transit gloria mundi - шел конец 1964 года. Кстати, хорошо, что никто не стукнул куда следует, о таком экономически, возможно, оправданном, но политически безграмотном и явно провокационном использовании, несомненно, секретного документа, а то кому-то явно не поздоровилось бы.

И вот я безо всяких помех и ограничений времени копаюсь в таком спецхране. Принципа, по которому оказывались здесь книги, я так до конца и не понял. Конечно, всяких там Троцких, Бухариных, Зиновьевых, Каменевых и прочих врагов народа здесь не было и в помине. Не было даже первых изданий собрания сочинений Кузьмича, редактировавшихся теми же врагами. Но чем им насолил Франц Меринг с его пухлой биографией Маркса?

С ренегатом Каутским и его дружком, отцом оппортунизма и ревизионизма Бернштейном (книга его “Спорные вопросы социализма” с совершенно непотребной главой “Большевистская разновидность социализма” со штампом о проверке в 37 г. находилась тут же), тоже всё ясно, но при чем тут Омар Хайям, Хлебников и Дидро (8 томов - до сих пор самое полное издание знаменитого просветителя) опубликованные в конце тридцатых годов?

Стенограммы съездов партии, в которых опять те же враги всячески поносили дорогого и любимого отца всех народов и ещё в 25-ом году выступали против какого-то там культа вождя, литература, бесспорно, крамольная, но тот же самый Эрнст Генри, с чьей помощью я и проник в архив, и про которого теперь всем известно, что это ни какой не Эрнст и вовсе не Генри, а простой советский шпион (или разведчик?) Семен Николаевич Ростовский, чья книга “Гитлер против СССР” (а так же “Гитлер над Европой”), написанная и изданная в Англии задолго до войны была абсолютно просоветской (хотя в ней можно было уловить ряд моментов, на которых через полвека Резун-Суворов сделал себе карьеру, написав чуть не десяток скучных, но жутко скандальных книжонок), тоже попал сюда, не выдержав проверки 37-го года.

Словом, исключая опусы самого верхнего слоя личных врагов Кобы (Троцкие, там всякие, Бухарины и Зиновьевы), остальные авторы и книги, как и при посадках, попадали в этот отстойник зачастую случайно. Недаром в тридцатые годы бытовала почти всеобщая уверенность в существовании разветвленного заговора против ленинской партии и её руководства и подавляющее большинство арестованных совершенно искренне не могли понять, в чем их обвиняют. Субъективно они и были невиновны (за редчайшими исключениями типа, скажем, Рютина), а вот объективно, с точки зрения революционного правосознания, несомненно, являлись врагами народа, страны, и уж, разумеется, лучшего друга, как инженеров человеческих душ, так и самих этих душ. Куда легче было посаженным в 60-х-80-х годах: значительная часть из них вполне сознательно была в разной степени в оппозиции к существующей власти и столь же сознательно сопротивлялась следствию и не признавала себя виновными.

Первым делом я отобрал и вынес (заполняя требования, естественно, так что конвертик с ними распух вскоре до неприличия), всё, что касалось предвоенных политических процессов. Их оказалось немало: процесс правых эсеров (его тут же забрал у меня Хохлушкин - и больше я его не видел - намеками давая понять, что это очень редкое издание, и он передал его Солженицину для какого-то нового произведения; найдя почти через десяток лет ссылки на эту книгу в Архипелаге, я с гордостью подумал, что хотя бы таким косвенным способом помог созданию великого произведения), процесс Промпартии, процесс Союзного бюро меньшевиков, процесс Пятакова, Радека и других 37-го года, и, наконец, процесс правых 38-го года. И опять, если на процессе правых эсеров подсудимые еще сопротивлялись, не признавая себя виновными, то на всех остальных (во всяком случае, если судить по опубликованным стенограммам) обвиняемые буквально соревновались, кто больше на себя возьмет самых невероятных и чудовищных преступлений и кто больше выльет грязи на своих соседей по скамье подсудимых. Так почему ж это следовало упрятать в архив?

Затем я выбрал все стенограммы съездов ВКП (б), причем изданные сразу же по прошествии съезда, а не скорректированные и почищенные последующие издания. Много интересного там можно было вычитать. Орвел в своем “1984” ничего не придумал: та история страны и партии, которую мы изучали в школе и институте, ни мало не была похожа на то, что открывалось в этих толстенных томах.

Могли ли мы подозревать (еще раз напомню, что речь идет о средине шестидесятых, а не конце восьмидесятых), что железный Феликс запросто предлагал отправить Ленина в отставку при обсуждении вопроса о Брестском мире? Или, что на VI-м съезде РСДРП только что вступивший вместе с межрайонцами в партию Троцкий получил при выборах в ЦК столько же голосов, что и Ленин? А на X-ом съезде, когда принимали пресловутую резолюцию о единстве партии, запрещавшую впредь любые отклонения от “генеральной” линии, Карл Радек, почти за двадцать лет предрек свою и сопроцессников судьбу, оказаться на плахе (его-то, кстати, не шлёпнули, почему, интересно?).

Между прочим, зря Усатого упрекают в полном отсутствии благодарности. Например, Литвинов украсил бы любой процесс, но он отделался легким испугом: всего-то сняли с наркомов. И только потому, что на Лондонском съезде во время пьяной драки в каком-то пабе защитил малорослого, тщедушного и, практически, однорукого Кобу: Литвинов был боевик и здоровенный детина к тому же, но в отличие от Бухарчика демонстрировал свою силу и ловкость не на генсеке, а на напавших на него английских хулиганах. Легенда это или быль вряд ли теперь можно установить, но в 60-х годах она муссировалась и я слышал её от разных людей. Так и К.Радек (его называли за глаза Крадек - эту кличку он приобрел, постоянно таская книги у знакомых и не возвращая их), любитель сочинять и рассказывать анекдоты, и, чаще всего, непечатные, постоянно веселил Хозяина (а тот любил клубничку и солёненькое словцо), за что и мог быть помилован, в том смысле, конечно, что не был расстрелян сразу после процесса, как все остальные.

А протоколы Конгрессов Коминтерна и Пленумов ИККИ? Они читаются просто как детективы. Особо запомнился эпизод, когда сначала десятка два старых большевика подали в президиум записку, где честным словом клялись, что Каменев не посылал из Сибири поздравительную телеграмму Михаилу Романову по поводу его отречения от престола, а на другой день уже три десятка большевиков, таких же старых и таких же достойных, категорически отрицали это.

А, порой, в этих стенограммах встречались форменные юморески. В докладе Жданова на XVIII съезде ВКП (б) есть такой эпизод:

“Некоторые члены партии для того, чтобы перестраховаться, прибегали к помощи лечебных учреждений. Вот справка, выданная одному гражданину: Тов. (имя рек) по состоянию своего здоровья и сознания не может быть использован никаким классовым врагом для своих целей. Райпсих Окт. р-на г. Киева (подпись)”. (Громкий смех.)

Ох, боюсь, не до смеха было имяреку, когда он обратился за такой справкой.

Откровением для меня явилось, что в двадцатых годах выходила целая серия публикаций про Февральскую и Октябрьскую революции и Гражданскую Войну, составленных из … воспоминаний белогвардейцев: Деникина, Врангеля и т.п. Пять или больше книжек спокойно стояли на полках, проверенные, и не изъятые.

А сколько стояло экономической литературы, о которой мы и не слыхивали? Забавно, что в курсе истории экономических учений, который нам читали, последний из русских ученых экономистов, про кого упоминалось в положительном смысле, был Иван Посошков, написавший “О скудости и богатстве” и умерший в первой четверти XVIII века; дальше хороших экономистов не было: вскользь, без изложения существа дела, поругивались Н.К.Михайловский, П.Б.Струве, М.И.Туган-Барановский, а уж про крупнейшего русского экономиста и статистика А.И.Чупрова, на трудах и учебниках которого воспитывались все дореволюционные экономисты, никто и не упоминал. Но здесь на полках все они стояли рядышком.

Иностранные экономисты, чьи труды и теории мы знали только в пересказе, заведомо предвзятом, наших преподавателей стояли целёхонькие: Бем-Баверк, Родбертус, Зомбарт, Вебер, Кейнс и т.д. Всех их спокойно издавали в 20-х-30-х годах, а затем также спокойно отправили в спецхран.

Были совсем непонятные вещи: ни одной книги Кондратьева и Чаянова я не обнаружил, а вот Базаров остался.

Хотя с иллюзиями о том, что “учение Маркса всесильно, потому что оно верно” (хорошо изъяснялся Кузьмич - почему оно, верно, никто не знает, это вроде как аксиома, ну а уж если верно, так уж точно всесильно!), я давно расстался, но следует учесть, что это была середина 60-х, и того шквала разоблачительной информации, который позже пошел в самиздате, не говоря уже о перестроечном и постперестроечном девятом вале, ещё не было и в помине, и то, что дало мне знакомство с этой книжной тюрьмой, ни как не могу недооценивать: то, что было полу осознанным предчувствием, получило весьма солидное фактическое подтверждение.

Нельзя не упомянуть о потерянной мною или заигранной кем-то книге, кажется Карпова, про идеологическую борьбу с фашизмом, изданной в середине 30-х годов. Особенностью книги было обильное цитирование вождей третьего рейха. Я долго забавлялся, предлагая всем знакомым на слух угадать, кому принадлежат цитируемые строки. Называли кого угодно: сравнительно редко Сталина, потому что его штудировали и более-менее помнили, а вот Кирова, Молотова, Орджоникидзе, Калинина и пр. сплошь да рядом. Когда я открывал авторство Гитлера, Геббельса, Розенберга или кого-то ещё из главарей нацистской Германии конфузу отгадчиков и моему веселью не было предела.

Когда, наконец, опубликовали “Лекции по русской литературе”, я с удовольствием прочитал у Набокова, что и он (т.е. что и я) обратил на это внимание. Потерявши книгу Карпова, не могу процитировать отрывки из неё, но с удовольствием привожу наблюдение Набокова.

“Интересно отметить, что нет никакой разницы между искусством при фашизме и коммунизме. Позвольте мне процитировать: “Художник должен развиваться свободно, без давления извне. Однако мы требуем одного: признания наших убеждений”. Это слова из речи доктора Розенберга… “Каждый художник имеет право творить свободно, но мы, коммунисты, должны направлять его творчество” - из речи Ленина. Это буквальные цитаты, и сходство их было бы весьма забавным, если бы общая картина не являла собой столь печального зрелища”. (В.Набоков, Лекции по русской литературе, М., Изд. Независимая газета, 1999, Стр. 21.)

Не следует ещё забывать, что только случай помешал вступить Розенбергу (он по происхождению из остзейских немцев) в РКП (б) в двадцатых годах, и тогда Германия лишилась бы одного из творцов мифа ХХ века, а Россия могла бы приобрести ещё одного идеолога, хотя, возможно, ему и повезло: все-таки он дожил до 1946-го года, а у нас мог бы попасть в мясорубку на десяток лет раньше.

Года два или три я честно на все взятые книги заполнял требования, и они числились за мной. За всё это время кроме меня ни кто не посещал, сей уголок земли, где я провел три года незаметно, но с большой пользой. Из этого я сделал вывод, что никому этот архив не нужен, и стал подумывать, как бы мне не подводя библиотекаршу, приватизировать, выражаясь современным языком, все или часть книг, которых набралось не один десяток. А уж когда Иван Герасимович Попов, бывший в то время проректором, как-то сказал, что в связи со строительством нового здания плешки этот архив вывезут куда-то в подвал, так как он только занимает место, а им никто не пользуется (свои частые набеги туда я не афишировал), я понял, что нужно отбросить все угрызения совести и скомуниздить, выражаясь языком того времени, все мне нужное, так как это всё равно пропадёт. Я рассказал о будущей судьбе архива библиотекарше, и мы постепенно уничтожили все требования, и книги остались у меня. Много позже я поинтересовался в библиотеке о том, что сталось с архивом, но он с концами испарился, так что сохранилось только то, что мне удалось умыкнуть. Ни какого конфуза я при этом не испытываю, потому что многие люди пользовались этими книгами, которые в противном случае просто сгинули бы.